Я жив покуда я верю в чудо
Вначале была мысль.
Она зародилась в середине теплой летней ночи, в самое темное и тихое время; луна, гордо смотревшая с неба на цветущий сад, освещала трепещущую на ветру листву, и густую лужайку, поросшую клевером, и пруд, на гладкой поверхности которого расцветали розовые бутоны кувшинок.
Мысль родилась в голове человека, страдавшего бессонницей. Человек ворочался на простынях, хмурил брови, комкал тонкое покрывало длинными белыми пальцами, таращась на светлеющий квадрат окна и луну, зависшую над кронами яблонь. Луна таращилась на человека в ответ – тому даже казалось, что немножко насмешливо.
Мысль, еще не оформившаяся в нечто внятное, билась где-то глубоко в сознании неспящего. Сначала это была даже не мысль, а так – мыслишка, крохотная, незначительная, совсем тихо-тихо звучавшая в измученной бессонницей голове. Но голос, нашептывавший что-то в воспаленном сознании, креп, обретал силу, мысль становилась все более и более плотной, тихое биение ее превращалось в гул, пока она, наконец, не вспыхнула холодным белым пламенем – и не устремилась вдаль, к неизведанному, к мирам, виденным во снах, на белых, хрустящих страницах, на мерцающих экранах и в переплетении тонких линий старинных гравюр. Мысль летела стремительно, сверкая, пульсируя в безумном ритме, превращаясь в искру белого пламени – веселого, но беспощадного.
Из этого пламени, из этой искры и родился Шут.
Сначала Шут не вполне понимал, что он такое. Смутные воспоминания о мире, из которого он пришел, были обрывочными и состояли лишь из вереницы образов, вспыхивавших в новорожденном сознании: образы эти пугали Шута. Он видел пустые, безлюдные улицы уродливых серых городов, видел дома, похожие на могильные плиты, видел землю, покрытую серой, растрескавшейся коркой. Но не это было страшно. Страшно было то, что он, Шут, откуда-то совершенно точно знал: в этом мире нет искры, нет магии, а значит в нем не могло бы быть и самого Шута.
Сначала Шут боялся. Боялся всего, что видел: каждый новый мир, разворачивавшийся перед его глазами, словно шелестящие страницы новой, свежеотпечатанной книги, был ему нов и страшен. Шут бродил по мирам, не показывая себя, молчаливо наблюдая, опасаясь коснуться даже колючей травы, даже невесомого клочка белоснежного облака, словно это прикосновение навсегда приковало бы его к одному месту: а этого Шуту совсем не хотелось. Он снова и снова нырял в кровавое марево тумана, расстелившегося между мирами, снова и снова открывал сияющие белизной окна, ведшие в разные миры и реальности, прикасаясь к историям осторожно и робко, наблюдая издали, опасаясь повлиять на события, разворачивавшиеся перед взором Шута.
Со временем ушли и страх, и робость, и бледная искра обрела плоть, кровь и жизнь, облеклась в красно-черный наряд, звеневший бубенцами, но то было много позже. Намного позже того, как Шут, к примеру, узнал, что он такой не один, что есть в мирах и иные Странники; что Странники эти в одних реальностях так слабы и ничтожны, что даже дуновение ветра может развеять их и надолго лишить силы. В других же мирах Странники обладали мощью, сравнимой с мощью молодого, взбалмошного божества: этого Странники и искали чаще всего, шального могущества, безответственной силы, веселой и злой. Задолго до того, как Шут стал называть себя Шутом он встретил и Тень, прицепившуюся к нему во время безумной пляски между мирами, Тень, которой Шут ужасно боялся, но которая, впоследствии, срослась с ним и стала ему добрым другом. Намного позже того, как Шут, впервые вмешавшись в естественный ход истории, исказил пространство и создал новую реальность: свою собственную - реальность-тень, реальность-отражение – и впервые предстал перед строгим и жестоким судом Судьбы и Вечности.
Но все это, в сущности, совсем другая история, к нынешней, как бы могло показаться сначала, не имевшая никакого отношения.
Она зародилась в середине теплой летней ночи, в самое темное и тихое время; луна, гордо смотревшая с неба на цветущий сад, освещала трепещущую на ветру листву, и густую лужайку, поросшую клевером, и пруд, на гладкой поверхности которого расцветали розовые бутоны кувшинок.
Мысль родилась в голове человека, страдавшего бессонницей. Человек ворочался на простынях, хмурил брови, комкал тонкое покрывало длинными белыми пальцами, таращась на светлеющий квадрат окна и луну, зависшую над кронами яблонь. Луна таращилась на человека в ответ – тому даже казалось, что немножко насмешливо.
Мысль, еще не оформившаяся в нечто внятное, билась где-то глубоко в сознании неспящего. Сначала это была даже не мысль, а так – мыслишка, крохотная, незначительная, совсем тихо-тихо звучавшая в измученной бессонницей голове. Но голос, нашептывавший что-то в воспаленном сознании, креп, обретал силу, мысль становилась все более и более плотной, тихое биение ее превращалось в гул, пока она, наконец, не вспыхнула холодным белым пламенем – и не устремилась вдаль, к неизведанному, к мирам, виденным во снах, на белых, хрустящих страницах, на мерцающих экранах и в переплетении тонких линий старинных гравюр. Мысль летела стремительно, сверкая, пульсируя в безумном ритме, превращаясь в искру белого пламени – веселого, но беспощадного.
Из этого пламени, из этой искры и родился Шут.
Сначала Шут не вполне понимал, что он такое. Смутные воспоминания о мире, из которого он пришел, были обрывочными и состояли лишь из вереницы образов, вспыхивавших в новорожденном сознании: образы эти пугали Шута. Он видел пустые, безлюдные улицы уродливых серых городов, видел дома, похожие на могильные плиты, видел землю, покрытую серой, растрескавшейся коркой. Но не это было страшно. Страшно было то, что он, Шут, откуда-то совершенно точно знал: в этом мире нет искры, нет магии, а значит в нем не могло бы быть и самого Шута.
Сначала Шут боялся. Боялся всего, что видел: каждый новый мир, разворачивавшийся перед его глазами, словно шелестящие страницы новой, свежеотпечатанной книги, был ему нов и страшен. Шут бродил по мирам, не показывая себя, молчаливо наблюдая, опасаясь коснуться даже колючей травы, даже невесомого клочка белоснежного облака, словно это прикосновение навсегда приковало бы его к одному месту: а этого Шуту совсем не хотелось. Он снова и снова нырял в кровавое марево тумана, расстелившегося между мирами, снова и снова открывал сияющие белизной окна, ведшие в разные миры и реальности, прикасаясь к историям осторожно и робко, наблюдая издали, опасаясь повлиять на события, разворачивавшиеся перед взором Шута.
Со временем ушли и страх, и робость, и бледная искра обрела плоть, кровь и жизнь, облеклась в красно-черный наряд, звеневший бубенцами, но то было много позже. Намного позже того, как Шут, к примеру, узнал, что он такой не один, что есть в мирах и иные Странники; что Странники эти в одних реальностях так слабы и ничтожны, что даже дуновение ветра может развеять их и надолго лишить силы. В других же мирах Странники обладали мощью, сравнимой с мощью молодого, взбалмошного божества: этого Странники и искали чаще всего, шального могущества, безответственной силы, веселой и злой. Задолго до того, как Шут стал называть себя Шутом он встретил и Тень, прицепившуюся к нему во время безумной пляски между мирами, Тень, которой Шут ужасно боялся, но которая, впоследствии, срослась с ним и стала ему добрым другом. Намного позже того, как Шут, впервые вмешавшись в естественный ход истории, исказил пространство и создал новую реальность: свою собственную - реальность-тень, реальность-отражение – и впервые предстал перед строгим и жестоким судом Судьбы и Вечности.
Но все это, в сущности, совсем другая история, к нынешней, как бы могло показаться сначала, не имевшая никакого отношения.